Фоленкур еще не кончил, как отец вдруг стремительно вскочил из-за стола и сказал:

– Сеньор маркиз, ты тот человек, которого я давно ищу. Прошу тебя смотреть на мой дом как на свой собственный, распоряжайся в нем как хозяин, а за это не откажись только немного заняться воспитанием моего сына. Если он со временем станет хоть немного похож на тебя, ты сделаешь меня счастливейшим из отцов.

Если б Фоленкур мог догадаться, какая тайная мысль скрывается в этих словах отца, он, наверно, сделал бы кислую мину; но он понял приглашенье буквально и был им, видимо, очень доволен; он стал держаться вдвое развязней, отметив красоту моей матери и преклонный возраст отца, который, несмотря на это, был счастлив и все время ставил его мне в пример.

В конце обеда отец спросил маркиза, может ли тот выучить меня сарабанде. Вместо ответа учитель мой покатился со смеху, а потом, успокоившись наконец после такого веселья, сообщил, что этот допотопный танец никто давным-давно не танцует, а танцуют только паспье и бурре. При этих словах он вынул из кармана маленькую скрипицу, какие обычно носят учителя танцев, и стал наигрывать мелодию этих двух танцев. Когда он кончил, отец авторитетным тоном сказал ему:

– Сеньор маркиз, ты играешь на инструменте, чуждом для людей благородного происхождения, и можно подумать, что ты – учитель танцев по профессии. Впрочем, это не имеет значения, и, может быть, именно благодаря этому, ты сумеешь оправдать мои надежды. Прошу тебя завтра же начать занятия с моим сыном и в дальнейшем воспитать его на манер французского придворного.

Фоленкур признался, что действительно семейные несчастья принудили его на некоторое время заняться ремеслом учителя танцев, что тем не менее он благородного происхождения и поэтому вполне может быть ментором для юноши из знатной семьи. Было решено, что я завтра же начну брать уроки танцев и светских манер. Но прежде чем перейти к событиям этого несчастного дня, я должен передать вам беседу, которая еще в этот самый вечер была у моего отца с его тестем – доном Кадансой. Она до сих пор никогда не приходила мне на память, но сейчас я вспомнил ее всю и уверен, она доставит вам удовольствие.

В тот день любознательность не позволила мне отойти от моего нового учителя, я не пошел бегать по улицам; остался дома и, вертясь около отцовского кабинета, услыхал, как отец громким голосом, возбужденно сказал тестю:

– В последний раз предупреждаю тебя, милый тесть: если ты не бросишь своих таинственных дел и не перестанешь посылать гонцов в глубь Африки, я буду вынужден сообщить о тебе министру.

– Но, милый зять, – возразил Каданса, – если ты желаешь проникнуть в эту тайну, ты можешь сделать это очень легко. Моя мать была из рода Гомелесов, их кровь течет в жилах твоего сына.

– Сеньор Каданса, – перебил мой отец, – я тут распоряжаюсь от имени короля и не имею ничего общего с Гомелесами и всякими их тайнами. Можешь быть уверен, что я завтра же уведомлю министра о нашем разговоре.

– А ты, – сказал Каданса, – можешь быть уверен, что министр раз и навсегда запретит тебе мешаться в наши дела.

На этом их разговор кончился. Тайна Гомелесов страшно меня заинтриговала, я думал о ней весь остаток дня и часть ночи, но утром проклятый Фоленкур дал мне первый урок танцев, кончившийся совершенно иначе, чем предполагал мой отец.

Следствием этого урока было то, что я получил наконец возможность отдаться моим любимым занятиям математикой.

Тут каббалист прервал рассказ Веласкеса, объявив, что должен поговорить с сестрой кое о чем очень важном. Мы разошлись – каждый в свою сторону.

ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

Мы снова стали блуждать по Альпухаре, наконец сделали привал и, поужинав, попросили Веласкеса продолжать рассказ о своей жизни, и он начал так:

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЛАСКЕСА

Отец пожелал сам присутствовать на моем первом уроке танцев, вместе с моей матерью. Фоленкур, ободренный таким лестным вниманием, совсем забыл, что представился нам как благороднорожденный, и начал пышным предисловием, восхваляя хореографическое искусство, которое называл своей профессией. Затем он обратил внимание, что я держу ноги носками внутрь, и постарался объяснить, что позорная эта манера совершенно неприлична для дворянина. Я вывернул ступни и попробовал так ходить, хоть это грозило потерей равновесия. Однако Фоленкур этим не удовлетворился, он заставил меня ходить на цыпочках. Наконец, выведенный из терпенья, он со злостью взял меня за руку и, желая приблизить к себе, так сильно дернул, что я, потеряв равновесие, упал ничком и сильно ушибся. Вместо того чтоб извиниться, он пришел в бешенство и пустил в ход такие неуместные выражения, которые сам осудил бы, если б лучше знал по-испански. Привыкнув к обычной учтивости жителей Сеуты, я решил, что нельзя пропускать такие оскорбления безнаказанно. Я смело подошел к учителю танцев и, выхватив у него из рук скрипицу, разбил ее вдребезги, поклявшись, что не желаю ничему обучаться у такого невежи. Отец при этом не сказал ни слова, а молча встал, взял меня за руку, отвел в маленькую комнатку в конце двора и запер меня там, сказав, что я выйду отсюда, только когда у меня появится охота танцевать.

Воспитанный на полной свободе, я сперва не мог привыкнуть к заключению и долго рыдал. Обливаясь слезами, я устремил взгляд к единственному окну, которое было в комнатке, и начал считать оконницы. Их оказалось двадцать шесть в длину и столько же в ширину: окно было квадратное. Я вспомнил уроки арифметики падре Ансельмо, знания которого не простирались дальше умножения.

Я помножил число оконниц в ширину окна на их число в высоту и с удивлением обнаружил, что у меня получилось подлинное количество их. Рыданья прекратились, на сердце отлегло. Я повторил подсчет, пропуская один, а потом два ряда квадратов – раз по вертикали, потом по горизонтали. Тут я понял, что умножение есть лишь многократное сложение и что поверхности так же поддаются измерению, как и расстояния. Я проверил это на каменных плитах, которыми была выложена моя комнатка: и тут результат полностью подтвердил мои выводы. Больше я уже не плакал: сердце мое колотилось от радости; даже сейчас не могу говорить об этом без волненья.

Около полудня мать принесла мне черного хлеба и кувшин с водой. Она стала заклинать меня со слезами на глазах, чтобы я уступил желанию отца и начал брать уроки у Фоленкура. Когда она кончила свои уговоры, я нежно поцеловал ее руку и попросил, чтобы она прислала мне бумагу и карандаш и больше не тревожилась о моей судьбе, так как я не желаю ничего лучшего. Мать ушла удивленная и прислала, что я просил. Тогда я с несказанным пылом отдался вычислениям, убежденный, что каждое мгновенье совершаю самые важные открытия; и в самом деле, все эти свойства чисел были для меня настоящими открытиями, так как я до сих пор не имел о них ни малейшего представления.

Между тем меня стал донимать голод; я разломил булку и обнаружил, что мать вложила в нее жареного цыпленка и кусок ветчины. Это проявление заботы подняло мое настроение, я с воодушевлением вернулся к своим подсчетам. Вечером мне принесли свечу, и я продолжал свои занятия до поздней ночи.

Утром я разделил стороны квадрата пополам и убедился, что умножение половины на половину дает в произведении четверть; я разделил ту же самую сторону на три части и получил одну девятую; так получил я первые понятия о дробях. Еще больше утвердился в них, умножив два с половиной на два с половиной, так как, помимо квадрата двух, получил полосу площадью в две с четвертью.

Продолжая свои исследования в том же направлении, я обнаружил, что умножая данное число на самое себя и возводя произведение в квадрат, получаем тот же результат, что и умножая это число четырежды на самое себя.

Все эти открытия не были выражены алгебраически, так как я не имел ни малейшего понятия об этой науке. Я придумывал специальные знаки, заимствованные от сочетаний квадратов моего окна, которые тем не менее отличались ясностью и приятной формой.