Я еще предавалась этим отрадным мыслям, когда карета въехала в ворота нашего дворца. Отец встретил меня у входа и осыпал ласками. Вскоре король вызвал его во дворец, а я пошла в свои покои, но была страшно взволнована и всю ночь не смыкала глаз.
На другой день отец с утра велел, чтобы меня привели к нему: он как раз пил шоколад и хотел, чтобы я позавтракала вместе с ним. Немного помолчав, он сказал:
– Дорогая Элеонора, жизнь у меня невеселая, и характер мой с некоторых пор стал очень мрачный; но так как небо вернуло мне тебя, я надеюсь, что теперь настанут более погожие дни. Дверь моего кабинета будет всегда для тебя открыта, – приходи сюда, когда хочешь, с каким-нибудь рукодельем. У меня есть другой кабинет – для совещаний и работ, составляющих государственную тайну; в перерыве между занятиями я смогу с тобой разговаривать и надеюсь, что сладость этой новой жизни приведет мне на память иные картины так давно утраченного семейного счастья.
Сказав это, маркиз позвонил. Вошел секретарь с двумя корзинами, из которых одна была – с письмами, поступившими сегодня, а другая – с давнишними, но еще ожидающими ответа.
Я провела некоторое время в кабинете, потом пошла к себе. Вернувшись к обеду, я застала несколько близких друзей отца, занятых вместе с ним делами величайшей важности. Они не боялись при мне открыто обо всем говорить, а простодушные замечания, которое я вставляла в их разговор, часто казались им забавными. Я заметила, что отец относится к этим замечаниям с интересом, и была страшно этим довольна. На другой день, узнав, что он у себя в кабинете, я сейчас же пошла к нему. Он пил шоколад и, увидев меня, сказал мне, сияя:
– Нынче пятница, придет почта из Лиссабона.
Потом позвонил секретаря, который принес обе корзины. Отец с интересом перебрал содержимое первой и вынул письмо на двух листах, – один, писанный шифром, он отдал секретарю, а другой, обыкновенный, сам стал читать, поспешно и с довольным видом.
Пока он был занят чтением, я взяла конверт и стала рассматривать печать. Я различила Золотое Руно и над ним герцогскую корону. К несчастью, этот славный герб должен был стать моим. На другой день пришла почта из Франции, и эта смена разных стран продолжалась в следующие дни, но ни одно из поступлений не заинтересовало отца так живо, как португальское.
Когда прошла неделя и наступила снова пятница, я весело сказала отцу, который в это время завтракал:
– Нынче пятница, опять придут письма из Лиссабона.
Потом я попросила разрешения позвонить и, когда вошел секретарь, подбежала к корзине, достала желанное письмо и подала отцу, который в награду нежно меня обнял.
Так я поступала подряд несколько пятниц. Наконец однажды осмелилась спросить у отца, что это за письма, которых он всегда ждет с таким нетерпеньем.
– Это письма от нашего посла в Лиссабоне, – сказал он, – герцога Медины Сидонии, моего друга и благодетеля, – даже больше, так как я убежден, что судьба его тесно связана с моей.
– В таком случае, – сказала я, – этот достойный герцог имеет право и на мое уважение. Я хотела бы с ним познакомиться. Не спрашиваю, что он пишет тебе шифром, но очень прошу, дорогой отец, прочти мне вот это, второе письмо.
Тут отец страшно рассердился. Назвал меня вздорным, своенравным, балованным ребенком. Не поскупился и на другие обидные слова. Потом успокоился и не только прочел, но даже отдал мне письмо герцога Медины Сидонии. Оно до сих пор хранится у меня наверху, и в следующий раз, когда приду тебя проведать, я принесу его.
Когда цыган дошел до этого места, ему доложили, что таборные дела требуют его присутствия, он ушел и в тот день больше не возвращался.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЙ
Мы все собрались к завтраку довольно рано. Видя, что вожак не очень занят, Ревекка попросила, чтоб он продолжил повествование, и он начал так.
«Герцог Медина Сидония маркизу де Вальфлорида.
Ты найдешь, милый друг, в шифрованных депешах изложение дальнейших наших переговоров. В этом письме я хочу рассказать тебе, что делается при дворе ханжей и распутников, при котором я осужден находиться. Один из моих людей поставит это письмо на границу, так что я могу написать подробно.
Король дон Педро де Браганса продолжает выбирать монастыри местом для своих страстишек. Теперь он бросил аббатису урсулинок ради приорессы салезианок. Его королевское величество желает, чтоб я сопровождал его на эти любовные богомолья, и мне приходится это делать для успеха наших дел. Король беседует с приорессой, отделенный от нее несокрушимой решеткой, которая, говорят, при помощи скрытых пружин опускается под рукой могущественного монарха.
Все мы, сопровождающие, расходимся по приемным, где нас принимают молодые монахини. Португальцы находят особенное удовольствие в беседах с монахинями, речь которых, в отношении смысла, напоминает пенье птиц в клетках, живущих, как и они, в неволе.
Но интересная бледность Христовых невест, их набожные вздохи, умильные обороты религиозного языка, их простодушная неопытность и мечтательные порывы – производят на придворных юношей чарующее действие, которое трудно испытать в обществе лиссабонских женщин.
Все в этих укромных местах опьяняет душу и чувства. Воздух полон бальзамического аромата цветов, в изобилии собранных у образов святых, глаз замечает за решетками дышащие благовонием одинокие спальни, светские звуки гитары мешаются с священными аккордами органа, приглушая нежное воркованье юных существ, жмущихся с обеих сторон к решетке. Вот какие нравы господствуют в португальских монастырях.
Что касается меня, то я лишь на краткий срок могу отдаваться этим сладким безумствам, оттого что страстные выраженья любви воскрешают в моей памяти картины злодеяний и убийств. А ведь я совершил только одно убийство: убил друга – человека, спасшего жизнь и тебе и мне.
Распутные нравы большого света стали причиной несчастья, искалечившего мне сердце в годы расцвета, когда душа моя должна была открыться для счастья, добродетели, а вероятно, и чистой любви. Но чувство это не могло возникнуть посреди таких отвратительных впечатлений. Сколько раз ни слышал я разговоры о любви, всякий раз мне казалось, что у меня на руках кровь. Однако я чувствовал потребность любви, и то, что должно было родить в моем сердце любовь, превратилось в чувство доброжелательства, которое я старался распространять вокруг.
Я любил свою страну и в особенности мужественный испанский народ, приверженный трону и алтарю, верный законам чести. Испанцы платили мне взаимностью, и двор решил, что я слишком любим. Находясь с тех пор в почетном изгнании, я, как мог, служил своей родине, издали содействуя счастью соотечественников. Любовь к отчизне и человечеству наполнила сердце мое сладкими чувствами.
Что же касается той, другой любви, которая должна была украсить весну моей жизни, – чего мог я ждать от нее сегодня? Я решил, что род Сидониев кончится мной. Знаю, что дочери многих грандов желали бы союза со мной, но они не знают, что предложенье моей руки было бы опасным подарком. Мой образ мыслей не соответствует теперешним нравам.
Отцы наши считали своих жен блюстительницами своего счастья и чести. В старой Кастилии кинжал и яд карали измену. Не осуждаю моих предков, но и не хотел бы следовать их примеру, так что лучше, чтоб род мой кончился на мне».
Дойдя до этого места письма, отец мой как будто заколебался, читать ли дальше, но я стала так настойчиво просить его, что он, не в силах противиться моим настояниям, продолжал:
– «Радуюсь тому счастью, которое доставляет тебе общество прелестной Элеоноры. В этом возрасте мысль принимает, должно быть, очаровательные формы. То, что ты о ней пишешь, доказывает, что ты с ней счастлив; это немало содействует и моему собственному счастью».